V. В романе игровая ситуация захватывает, подчиняет волю субъекта, делая его не игроком, а игрушкой. Легкая игра перерастает в игру трагическую, отнимающую свободу. Судьба принуждает играть роли, навязывает маски. Рупрехт приезжает в Бонн для встречи с Агриппой, он уверен в себе, рисуется гордо перед прохожими. Но судьба смешала карты: “Вспоминая теперь те свои самодовольные мечтания, не могу я не улыбнуться, горько и грустно, ибо судьба, играющая с человеком, как кот с мышью, сумела тут посмеяться надо мною с тонкой жестокостью. Вместо роли триумфатора, которую мне присваивало мое самолюбие, заставила она меня разыгрывать роли гораздо менее почетные: уличного буяна, пустого кутилы и школьника, которому учитель делает выговор”272. В финале Рупрехт с содроганием играет роль секретаря во время судилища инквизиции над Ренатой. Выворачивая коллизию наизнанку, судьба в свое время заставила Рупрехта “с точностью” пережить 273 все то, что пережила когда-то Рената , сделав его на этот раз “не жертвою, а „274 палачом . Рупрехт связывает маску человека не столько с роковой судьбой, сколько с влиянием социальной макрои микросреды: “...я подметил, что в данном обществе мы всегда остаемся в той самой маске, в какой случайно появляемся там в первый раз, причем каждому из нас приходится в разных кругах носить множество самых разнообразных личин”275. Игра помимо воли становится самой жизнью маска “прирастает”. Видимо, такое явление происходило не только в романе, но и в жизни автора и людей его круга. Отсюда, во-первых, желание Брюсов максимально выразить в “маске” свое подлинное “я”. Как известно, герои и сюжеты древних мифов широко использовались поэтами серебряного века , однако функции мифологии были различными у разных авторов. Для того чтобы осмыслить своеобразие Брюсова в этом отношении, попытаемся сопоставить ряд стихотворений, преломляющих миф “О Тезее и Ариадне”. Брюсов преобразует любовную коллизию с Н.Петровской в миф, в Мистерию. Игра для него способ освобождения от обыденности. Вместе с тем герои его 272Там же. С. 114. 273Там же. 274Там же. С. 196. 275Там же. С.224. -у 27бЛосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1976. 120 |
нимающую свободу. Судьба принуждает играть роли, навязывает маски. Рупрехт приезжает в Бонн для встречи с Агриппой, он уверен в себе, рисуется гордо перед прохожими. Но судьба смешала карты: “Вспоминая теперь те свои самодовольные мечтания, не могу я не улыбнуться, горько и грустно, ибо судьба, играющая с человеком, как кот с мышью, сумела тут посмеяться надо мною с тонкой жестокостью. Вместо роли триумфатора, которую мне присваивало мое самолюбие, заставила она меня разьпрывать роли, гораздо менее почетные: уличного буяна, пустого кутилы и школьника, которому учитель делает выговор” [20, СЛ14]. В финале Рупрехт с содроганием играет роль секретаря во время судилища инквизиции над Ренатой. Выворачивая коллизию наизнанку, судьба в свое время заставила Рупрехта “с точностью” пережить все то, что переживала когда-то Рената [20, С.114], сделав его на этот раз “не жертвою, но палачом” [20, С.196]. Мефистофелес возводит утрату сущности человеческой личности за навязанной ролью, лица за маской, на уровень философского закона: “Дорогой доктор! мы все изображаем что-нибудь: я чародея, вы ученого, которому ничто не мило. Всякий человек, согласно с Моисеем, только изображение божие. И хотел бы я узнать, что вообще извест-« ■ но вам, кроме изображений?” [20, С.213].''Рупрехт связывает маску человека не столько с роковой судьбой, сколько с влиянием социальной макрои микросреды: “...я подметил, что в данном обществе мы всегда остаемся в той самой маске, в какой случайно появляемся там в первый раз, причем каждому из нас приходится в разных кругах носить множество самых разнообразных личин” [20, С.224]. чИгра помимо воли становится самой жизнью, маска “прирастает”. Видимо, такое явление происходило не только в романе, но и в жизни автора и людей его круга. Отсюда, во-первых, желание Брюсова максимально выразить в “маске” свое подлинное “я .П о мнению Брюсова, “исполняя пьесу на сцене, артист воплощает именно то, что есть у него своего в ее понимания. Только это одно и ценно”; “ученый хочет раз навсегда решить, что такое тип Отелло; каждый артист должен, если только он истинный художник, создавать новый j" и новый образ Отелло’’.'Задачу театра Брюсов видел в том, что он должен помочь актеру раскрыть свою душу [20, С.66,67]. Во-вторых, маска способствовала символической обобщенности личного чувства, способствовала его героизации, максимализации. С неодобрением писал об этом В.Ходасевич: “Малую правду, свою человеческую, просто человеческую любовь они рядили в одеж \У ды правды неизмеримо большей”, коверкая свои жизни [58]. Клеопатра и Антоний, Адам и Ева, Орфей и Эвририка, Бальдер и Локи, Озирис и Изида вот лирические маски в стихотворениях В. Брюсова. Герои и сюжеты древних мифов широко использовались поэтами серебряного века [59], однако функции мифологии были различными у разных авторов. Для того чтобы обнажить своеобразие Брюсова в этом отношении, сопоставим ряд стихотворений, преломляющих миф о Тезее и Ариадне. Стихотворение И.А.Бунина “Тезей” (1907) это философское осмысление трагичности феномена земной жизни в целом: Тезей уснул в венке из мирт илавра. Зыбь клонит мачту в черных парусах. Зеленым золотом горит звезда Кентавра На южных небесах. Забыв о ней, гребцы склоняют вежды, Поют в дремоте сладкой... О Тезей! Вновь пропитал Кентавр ткань праздничной одежды Настоем трав иядом змей. Мы врадости доверчивы, как дети. Нас тешит мирт, пьянит победный лавр... Один Эгей не спал надморем в звездном свете, Когда всходил Кентавр. Подчеркнута обобщенность лирического субъекта: “мы”, “нас”. Удел Тезея удел любого из людей. Краток миг победы и счастья, человек убаюкан ими, забывает о стерегущем его роке, погрузившись в “дремоту сладкую”, но Геракла, судьба которого арена борьбы двух божеств, Зевса и Геры, уже стережет возмездие. Контаминация мотивов двух мифов (о Тезее и Геракле) еще более усиливает обобщенность мысли о непреложном трагическом конце существования. Вечность этого закона утверждается присутствием в стихотворении Кентавра не только как героя одного мифа, но и как небесного созвездия, неизменно пребывающего над землей. Ощущение зыбкости, непрочности, обманчивости счастья и жизни передается ритмическим контрастом между элегической напевностью и мерностью пятии шестистопного ямба в нечетных строках, аллитерацией звука (з), скрепляющего мелодию, и пульсирующим, |