А затем автор вдруг отказывается от позиции демиурга, придает героям статус как бы реалистических персонажей. Авторская точка зрения не единственна: на купание сестер смотрит из кустов гимназист: “Он называл себя телятиною: не захватил фотографического аппарата”588. Прекрасное тело оскверняется грубым взглядом, на легендарных “дев” можно посмотреть пошло. Гимназисту больше нравится Елена пухленькая, беленькая, а руки и ноги Елисаветы кажутся ему слишком большими и красными (появляется индивидуализация образов сестер). Автор-творец легенды сталкивается со своим антагонистом — пошлым обыденным мнением; чужая точка зрения отрицает единственность авторской позиции. Далее точка зрения на мир перемещается к Елисавете и т. д. Легенды в романе творят все: от обывателей (слухи и сплетни о Триродове) и политиков (легенды о Грядущем Хаме, пан-монголизме) до самого Триродова. Весь художественный мир в романе это творение поэта и мечтателя Триродова. “Триродов любил быть один. Праздником ему было уединение и молчание. Так значительны казались ему одинокие годы переживания, и такая сладкая была влюбленность в мечту. Кто-то приходил, что-то являлось. Не то во сне, не то наяву были дивные тления”589. Он признается Петру Матову: “Я слишком часто принимаю за действительность то, что живет только в моем воображении. Может быть, всегда...Я живу влюбленный в мои мечты”590. Грезит не один Триродов. Королева Ортруда это видение Елисаветы, но и сама Елисавета лишь мечта Ортруды. Но Ортруда это и сон Триродова. Такая неопределенность субъекта сновидения придает особую зыбкость всему художественному миру, воспринимаемому как сон о сне, отражение отражения. Все герои цепь отражений, “двойников” Триродова (ученого, педагога и писателя-поэта), фантомы его сознания, а он сам мечта автора, творящего легенду. У героев (и у читателей) возникает ощущение некоей недовоплощенности персонажей и желание найти первоавтора. Триродов говорит Елисавете: “А может быть, мы с вами вовсе не живые люди, а только действующие лица романа, и автор этого романа совсем не стеснен заботою о внешнем правдоподобии...”591 Там же. С. 17. 589Там же. С.76. 590Тамже. С111. 591Там же. С.115. |
Прежде всего, своеобразна позиция, занимаемая автором-творцом по отношению к художественному миру. Это, как обычно, позиция абсолютной вненаходимости (М.Бахтин), провозглашаемая в начале романа (“я, поэт, воздвигну творимую мною легенду”). Вместе с тем автор как творец присутствует в самом произведении, становится однопорядковым, одноприродным со всеми другими персонажами. Дистанция вненаходимости колеблется. Художественный мир как бы вливается во внехудожественную реальность, а объективная реальность приобретает свойства эстетического феномена. “Точка творчества” оказывается не фиксированной, а движущейся, текучей. Так, в самом начале романа автор провозглашает себя абсолютным демиургом легенды, произвольно выбирающим начало сюжета в “спутанной зависимости событий”. Он решает начать с “прекрасного” в человеке и земной жизни. Далее, в качестве примера такого “прекрасного”, следует сцена купания сестер, Елисаветы и Елены Рамеевых. В их образах нет индивидуализации, это эмблематически-обобщенное, пластическое изображение “прекрасных и нагих дев”. Возвышенна лексика (девы, нагие, госпожи, быстротекущие воды), # традиционны метафоры (розы и жемчуг тела). Пейзаж служит только фоном, аккомпанементом “девам”: “Вода, свет и лето сияли и радовались, сияли солнцем и простором, радовались одному ветру, веющему из страны далекой, многим птицам и двум обнаженным девам... И солнце, и вода были веселы, потому что две девы были прекрасны и были наги” [93, С.16]. Торжественность и патетичность интонации придают повторы, инверсии, синтаксический параллелизм. Пейзаж мифологизируется: локальность пространства (берег около усадьбы) и времени (летний полдень) теряется в безграничности создаваемой “легенды” о мире. Берег реки это земное подножие неба, на котором тяжело и медленно вздымается пламенный Змий, жарко лобзающий землю. Топографические названия, обычно дающие эффект географической конкретности, также мифологизированы: город Скордож, река Скородень. А затем автор вдруг отказывается от позиции демиурга, придает героям статус как бы реалистических персонажей. Авторская точка зрения не единственна: на купание сестер смотрит из кустов гимназист (“Он называл себя телятиною: не захватил фотографического аппарата” [93, С.17]. Прекрасное тело оскверняется грубым взглядом, на легендарных “дев” можно посмотреть пошло. Гимназисту больше нравится Елена пухленькая, беленькая, а руки и ноги Елисаветы кажутся ему слишком большими и красными (появляется инди видуализация образов сестер). Автор-творец легенды сталкивается со своим антагонистом пошлым обыденным мнением; чужая точка зрения отрицает единственность авторской позиции. Далее к Елисавете, и она “отрицает” отрицание точки зрения автора, но не безусловно. Мир для нее не однозначно прекрасен, а “бешено-ярок” и обманчив, скрывает, может быть, в двух шагах кого-нибудь подсматривающего. Грубая действительность иронически изгоняется (гимназист позорно бежит на четвереньках). “Реальный” гимназист для легендарных “дев” только предполагаемая Г возможность, но, с другой стороны, так “на самом деле не было”. Гимназист больше не появится на страницах произведения, это не герой, а “чистая” точка зрения, соотнесенная с автором-творцом как оборотная сторона медали. Напряжение, соотнесенность и отталкивание двух точек зрения создают динамику описания, “ток” между мечтой и действительностью. Автору так важно подчеркнуть сотворенность всего изображаемого мира, что его творческая установка “прорастает” в героях романа. Произносится как бы первая реплика в диалоге между автором и героями. Легенды в романе творят все: от обывателей (слухи и сплетни о Триродове) и политиков (легенды о Грядущем Хаме, панмонголизме) до самого Триродова. Весь художественный мир в романе это творение поэта и мечтателя Триродова. “Триродов любил быть один. Праздником ему было уединение и молчание. Так значительны казались ему одинокие его переживания, и такая сладкая была влюбленность в мечту. Кто-то приходил, что-то являлось. Не то во сне, не то наяву были дивные явления” [93, С.76]. Он признается Петру Матову: “Я слишком часто принимаю за действительность то, что живет только в моем воображении. Может быть, всегда. Я живу влюбленный в мои мечты” [93, С.111]. Триродов объясняет это тем, что часто бывал измучен, унижен обществом людей, и творчество давало ему отраду быть властелином своего мира. Грезит не один Триродов. Королева Ортруда это видение Елисаветы, но и сама Елисавета лишь мечта Ортруды. Но Ортруда это и сон Триродова. Такая неопределенность субъекта сновидения придает особую зыбкость всему художественному миру, воспринимаемому как сон о сне, отражение отражения. Даже такой второстепенный персонаж, как Танкред, участвует в творении легенды: “может быть, я сплю, утомленный скудною скукою скованной жизни, грежу, бедный мечтатель, над задумчивым берегом тихой русской реки, где смолою пахнут сосны, и моя Ортруда только мой сон, и увижу в окне бледное северное небо, и улыбнусь моим мечтам о короне вечного Рима” [93, С.207]. Все герои цепь отражений, “двойников” Триродова, фантомы его сознания, а он сам мечта автора, творящего легенду. У героев (и у читателей) возникает ощущение некоей недовоплощенности персонажей и желание найти первоавтора. Триродов говорит Елисавете: “А может быть, мы с вами вовсе не живые люди, а только действующие лица романа, и автор этого романа совсем не стеснен заботою о внешнем правдоподобии...” [93, С.115]. Так произносится вторая, ответная реплика в диалоге между автором и героями. Автор оказывается и вне художественного мира, и сопричастным ему. Эпические средства в этом романе выполняют функции лирики (объективированный герой Триродов это своего рода лирический герой Сологуба как человека мечтающего, творящего). Зыбкости границы между автором и героем соответствует зыбкость художественного мира, который одинаково правомерно истолковать и как сон, и как реальность: “...точно сон был. Да и то, явь или сон? И где границы? Сладкий сон, горький ли сон, о, жизнь, быстрым видением проносящаяся” [93, С.49]. Мир произведения, изначально отграниченный от объективной реальности как “легенда”, оказывается неразличимым от нее, ибо сама жизнь чье-то сновидение, такая же греза, “легенда”. Таким образом, в соответствии с установкой на творимую (сейчас, в данный момент, и вечно) легенду, позиция вненаходимости автора-творца оказывается не абсолютной. Специфичны и приемы художественного завершения. Они направлены не столько на создание законченных образов, сколько на выявление творца, “живо чувствующего свое созидающее предмет движение” [95]. Завершение в романе Ф.Сологуба достигается моментами, отсылающими не к внехудожественной реальности, а вписывающими художественный мир этого произведения в контекст литературы. Это касается, прежде всего, приемов художественного обобщения образов-персонажей и хронотопических образов. Герои “Творимой легенды для читателя рактер, а функция. Так, Елисавета воплощает идею солнечной, земной силы, поэтому она загорелая, любит желтые платья и т.д. Такой видит ее Триродов: “Пришла к нему Елисавета его... Глаза ее были влажны и сини. Была роса дольных трав на ее нагих стопах. В руках ее благоухали цветы...” [93, С.454]. У Елены амплуа простушки, Ольги Лариной, Марфиньки из “Обрыва” Гонча |