вания, находят здесь свое рациональное решение, соответственное содержанию крестьянского труда» [193; 66]. Мир прозы В.Н. Крупина характеризуется равноценностью бытия героев и окружающих их деталей крестьянской жизни. Изба преодоление времени, своего рода константа народного существования (в повести «Великорецкая купель» по прошествии многих лет принимает она Чудинова и Веру). В определенной степени изба символизирует жизнестойкость самой земли (одинокая изба Арсени в погибшей деревне: «Спасибо, зашел, брат, не побрезговал моими хоромами. Как они на меня обрушатся, приезжай хоронить. <...> А то и хоронить не надо. Гень! Как дом рухнет, меня погребе!', тогда бензину не пожалей, плесни, и спичку. И Севастополь горит!» [11; 28]. Печь в избе пробуждает в героине исконное, ей не ведомое крестьянское умение («Великорецкая купель»). Баня, вслед за физическим, несет духовное очищение: «Костя курит, лицо его, посвежевшее в бане, довольно улыбается: У нас с тобой теперь начнутся но субботам чайные запои» [49; 68]. Деревня хранит отголоски и былинного величия Руси: «Сильные были люди, палицами в сорок пудов бились. <...> Один у нас застрял на телеге в овраге, ударил лошадь — не тянет, тогда выпряг, телегу выволок сам, говорит лошади: «Извини, не сердись: сам еле выволок» [49; 53]. Трактовка образа деревни В.Н.Крупиным сходна с мыслями, высказанными Ю.И. Селезневым о запеве романа В. Белова «Кануны». Этот запев с одинаковым правом мог предшествовать повествованию о событиях десятого, четырнадцатого, девятнадцатого веков, не только произведению о северной деревне конца двадцатых годов нашего столетия. И эго естественно перед нами своеобразный образ крестьянской вселенной, а вселенная, в свою очередь образ устойчивости <...> общих закономерностей, черт, проявлений сущности мира...» [214; 22]. Душа «впускает» в себя мир и, как следствие «одушевляет» его. В некоторых случаях писатель отступает от подобного видения мира, слово, без какого бы то ни было основания, утрачивает содержательную наполнен130 |
34 жилье..., а сложившаяся в ходе многовекового развития жизнестойкая универсальная ячейка общей структуры земледельческого хозяйства, в основе которой лежат семейные отношения. Все вопросы, начиная от воспитания детей и кончая вопросами научного землепользования, находят здесь свое рациональное решение, соответственное содержанию крестьянского труда”1. Мир прозы Крупина характеризуется равноценностью бытия героев и окружающих их деталей крестьянской жизни. Изба преодоление времени (в “Повести о том, как...” срок действия ручки Евланя испытывает на стенах избы), своего рода константа народного существования (в повести “Великорецкая купель” по прошествии многих лет принимает она Чудинова и Веру). В определенной степени изба символизирует жизнестойкость самой земли (одинокая изба Арсени в погибшей деревне: “Спасибо, зашел, брат, не побрезговал моими хоромами. Как они на меня обрушатся, приезжай хоронить. (...) А то и хоронить не надо. Гень! Как дом рухнет, меня погребет, тогда бензину не пожалей, плесни, и спичку. И Севастополь горит!” (14; 28)). Печь в избе пробуждает в героине исконное, ей не ведомое, крестьянское умение (“Великорецкая купель”). Несет, вслед за физическим, духовное очищение баня: “Костя курит, лицо его, посвежевшее в бане, довольно улыбается: У нас с тобой теперь начнутся по субботам чайные запои” (24; 68) (“Прощай, Россия, встретимся в раю”). Деревня хранит отголоски и былинного величия Руси: “Сильные были люди, палицами в сорок пудов бились. (...) Один у нас застрял на телеге в овраге, ударил лошадь не тянет, тогда выпряг, телегу выволок сам, говорит лошади: “Извини, не сердись: сам еле выволок” (24; 53). Трактовка образа деревни Крупяным сходна с мыслями, высказываемыми Ю.Селезневым о “запеве” романа В.Белова “Кануны”: “Этот запев с одинаковым правом мог предшествовать повествованию о событиях десятого, четырнадцатого, 1 Ланщинков А.П. Избранное. М.: Современник, 1989. С. 66. 35 девятнадцатого веков, не только произведению о северной деревне конца двадцатых годов нашего столетия. И это естественно перед нами своеобразный образ крестьянской вселенной, а вселенная, в свою очередь образ устойчивости (...) общих закономерностей, черт, проявлений сущности мира...”1. Деревня не позволяет герою эгоистически обособиться и замкнуться в себе. Он не противопоставляет себя не только другому человеку, но и живому миру в целом: “У ног пробегает вреднейший жучок долгоносик, враг корней, полезных растений. Конечно, я давлю его. Костя осуждает меня. Вредитель же! А жить-то ему сколько? Одно лето, а ты задавил. И комара не дави и бабочку, даже капустницу” (24; 55). Душа “впускает” в себя мир и, как следствие, “одушевляет” его: “...Костя всегда вспоминает жеребца Карого, которого загубили в колхозе. Когда Костя перепивает, а сегодня это случилось, он ржет, как когда-то Карый. Ржет и плачет. “Проснусь и плачу. Крикну, бывало: “Карый!” он летит стрелою!”” (24; 50). В повести “Костя отмучился” тема единства человека и окружающего его мира, без которого невозможно полноценное бытие, звучит еще более напряженно в виду ослабления в произведении элементов символизации, в силу большей реалистичности художественной ткани. Умирающая собака и умирающий герой находятся в единой нравственной плоскости, в смерти собаки герой узнает собственную смерть. Гибель животного становится знаком нарушенного духовного мира человека (“...красавец кот Богдан. Он из чернобыльской зоны. (...) Кот сиамской породы. Говорят, они злые. Но Богдан в доме у Кости стал ручным и добрым” (24; 46)). 1 Селезнев Ю. Кануны // С разных точек зрения: “Кануны” Василия Белова”. М.: Советский писатель, 1991. С. 21-22. 36 В некоторых случаях писатель отступает от подобного видения мира, слово, без какого бы то ни было основания, утрачивает содержательную наполненность, художественный образ теряет объемность. Так, пустота деревни подчеркивается лаем собак, герой-повествователь замечает, что ругать церковь, значит, уподобляться воющей на колокольный звон собаке (“Прощай, Россия, встретимся в раю”). Демократическое зрелище носит “собачье название “шоу”” (25; 73). Рассказ “Тихий воз на горе будет” полностью построен на несоответствии отношения к предмету его внутреннему содержанию. Это несколько нарушает стройность образа мироздания в произведениях, суть которого может быть передана словами: “Бог дал три ума: собаке, лошади и человеку. Остальным дал только понятие” (24; 49). Герой Крупина испытывает сострадание к животному (“И не породистые (собаки Н.Ф.) бегают, поглядывая с ожиданием на прохожих. Голодные собаки, и перед ними будет стыдно сидеть со своими бутербродами. Все-таки я бросил несколько кусочков хлеба, которые с благодарностью были съедены” (25; 76)). Однако оно не ведет к фетишизации, нигилистическому небрежению человеком: “Собак я ел, кошек ел, ворон, голубей, воробьев, но человечину' не ел. А видел. В Ленинграде. Человек хуже зверя бывает...” (24; 56), говорит герой повести “Прощай, Россия, встретимся в раю” Костя. Одухотворяется весь мир русской природы, ему придается бытийное значение: “Живы родники, солнышко светит, леса и травы растут жива Русь” (17; 82). Это и садящийся на крест (как “добрый знак” (17; 60) крестного хода) голубь, и “вспомнившие” Николая Ивановича “свои” комары, и скребущийся мышонок, и мята, и земляника, “зверобой и душица, и клеверок, и пыреек, и тончайшая таволга” (14; 16). Человеческая душа находится в неразрывном единстве с окружающим: “От подушки пахло. |